Неточные совпадения
— Я поражена, Клим, — говорила Варвара. — Третий раз слушаю, — удивительно ты рассказываешь! И каждый раз новые
люди, новые детали. О, как прав тот, кто первый сказал, что высочайшая красота — в
трагедии!
— «Человечество — многомиллионная гидра пошлости», — это Иванов-Разумник. А вот Мережковский: «
Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого века». А Шестов говорит так: «Личная
трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования».
Это повторялось на разные лады, и в этом не было ничего нового для Самгина. Не ново было для него и то, что все эти
люди уже ухитрились встать выше события, рассматривая его как не очень значительный эпизод
трагедии глубочайшей. В комнате стало просторней, менее знакомые ушли, остались только ближайшие приятели жены; Анфимьевна и горничная накрывали стол для чая; Дудорова кричала Эвзонову...
О, может быть, все это — лишь портрет «книжного
человека», как выразилась про него потом Катерина Николаевна; но почему же, однако, эти «бумажные
люди» (если уж правда, что они — бумажные) способны, однако, столь настоящим образом мучиться и доходить до таких
трагедий?
Почему возможна
трагедия познания, почему свет Логоса не всегда освещает познавательный путь
человека, как существа духовного, превышающего мир?
Оптимистическая, бестрагичная теория прогресса, которую разделяют и марксисты, представляет собой безысходную в ее предельном противоречии
трагедию смертоносного времени, превращающую
людей в средство для грядущего.
Тоталитаризм есть религиозная
трагедия, и в нем обнаруживается религиозный инстинкт
человека, его потребность в целостном отношении к жизни.
— Какие страшные
трагедии устраивает с
людьми реализм! — проговорил Митя в совершенном отчаянии. Пот лился с его лица. Воспользовавшись минутой, батюшка весьма резонно изложил, что хотя бы и удалось разбудить спящего, но, будучи пьяным, он все же не способен ни к какому разговору, «а у вас дело важное, так уж вернее бы оставить до утреца…». Митя развел руками и согласился.
Но христианство не отрицает
трагедии смерти, оно признает, что
человек проходит через разрыв целостной личности.
Величавость и торжественность греческой
трагедии определялась тем, что
люди поставлены перед роком, то есть тайной, и что с
людьми действуют и боги.
Около него — высокий молодой
человек с продолговатым лицом, с манерами англичанина. Он похож на статую. Ни один мускул его лица не дрогнет. На лице написана холодная сосредоточенность
человека, делающего серьезное дело. Только руки его выдают… Для опытного глаза видно, что он переживает
трагедию: ему страшен проигрыш… Он справляется с лицом, но руки его тревожно живут, он не может с ними справиться…
Трагедия Гоголя была в том, что он никогда не мог увидеть и изобразить человеческий образ, образ Божий в
человеке.
Опыт потрясения выводит
человека из царства обыденности, которому противоположно царство
трагедии.
Возможны три решения вопроса о мировой гармонии, о рае, об окончательном торжестве добра: 1) гармония, рай, жизнь в добре без свободы избрания, без мировой
трагедии, без страданий, но и без творческого труда; 2) гармония, рай, жизнь в добре на вершине земной истории, купленная ценой неисчислимых страданий и слез всех, обреченных на смерть, человеческих поколений, превращенных в средство для грядущих счастливцев; 3) гармония, рай, жизнь в добре, к которым придет
человек через свободу и страдание в плане, в который войдут все когда-либо жившие и страдавшие, т. е. в Царстве Божием.
Вместе с тем я раскрывал
трагедию человеческого творчества, которая заключается в том, что есть несоответствие между творческим замыслом и творческим продуктом;
человек творит не новую жизнь, не новое бытие, а культурные продукты.
В центре этой
трагедии стоит божественный
Человек — Христос, к Нему и от Него идет историческое действие
трагедии.
«Таких
людей не бывает! — подумал огорченный и изумленный Александр, — как не бывает? да ведь герой-то я сам. Неужели мне изображать этих пошлых героев, которые встречаются на каждом шагу, мыслят и чувствуют, как толпа, делают, что все делают, — эти жалкие лица вседневных мелких
трагедий и комедий, не отмеченные особой печатью… унизится ли искусство до того?..»
Александров стоял за колонкой, прислонясь к стене и скрестив руки на груди по-наполеоновски. Он сам себе рисовался пожилым, много пережившим
человеком, перенесшим тяжелую
трагедию великой любви и ужасной измены. Опустив голову и нахмурив брови, он думал о себе в третьем лице: «Печать невыразимых страданий лежала на бледном челе несчастного юнкера с разбитым сердцем»…
— Глумов! да ты вспомни только! Идет
человек по улице, и вдруг — фюить! Ужели это не
трагедия?
— Да ведь это именно настоящая
трагедия и есть! — горячился я, — подумайте! разве не ужасно видеть эти легионы
людей, которые всю жизнь ходят"промежду трагедиев" — и даже не понимают этого! Воля ваша, а это такая
трагедия — и притом не в одном, а в бесчисленном множестве актов, — об которой даже помыслить без содрогания трудно!
— Да-с, а теперь я напишу другой рассказ… — заговорил старик, пряча свой номер в карман. — Опишу молодого
человека, который, сидя вот в такой конурке, думал о далекой родине, о своих надеждах и прочее и прочее. Молодому
человеку частенько нечем платить за квартиру, и он по ночам пишет, пишет, пишет. Прекрасное средство, которым зараз достигаются две цели: прогоняется нужда и догоняется слава… Поэма в стихах?
трагедия? роман?
— Нет, уж я это знаю… оставь. Теперь одно спасенье — бежать. Все великие
люди в подобных случаях так делали… Только дело в том, что и для
трагедии нужны деньги, а у меня, кроме нескольких крейцеров и кредита в буфете, ничего нет.
Между прочим я писал ей: «Мне нередко приходилось беседовать со стариками актерами, благороднейшими
людьми, дарившими меня своим расположением; из разговоров с ними я мог понять, что их деятельностью руководят не столько их собственный разум и свобода, сколько мода и настроение общества; лучшим из них приходилось на своем веку играть и в
трагедии, и в оперетке, и в парижских фарсах, и в феериях, и всегда одинаково им казалось, что они шли по прямому пути и приносили пользу.
Правда, что большая часть произведений искусства дает право прибавить: «ужасное, постигающее
человека, более или менее неизбежно»; но, во-первых, сомнительно, до какой степени справедливо поступает искусство, представляя это ужасное почти всегда неизбежным, когда в самой действительности оно бывает большею частию вовсе не неизбежно, а чисто случайно; во-вторых, кажется, что очень часто только по привычке доискиваться во всяком великом произведении искусства «необходимого сцепления обстоятельств», «необходимого развития действия из сущности самого действия» мы находим, с грехом пополам, «необходимость в ходе событий» и там, где ее вовсе нет, например, в большей части
трагедий Шекспира.
Монологи и разговоры в современных романах немногим ниже монологов классической
трагедии: «в художественном произведении все должно быть облечено красотою» — и нам даются такие глубоко обдуманные планы действования, каких почти никогда не составляют
люди в настоящей жизни; а если выводимое лицо сделает как-нибудь инстинктивный, необдуманный шаг, автор считает необходимым оправдывать его из сущности характера этого лица, а критики остаются недовольны тем, что «действие не мотивировано» — как будто бы оно мотивируется всегда индивидуальным характером, а не обстоятельствами и общими качествами человеческого сердца.
Мочалова в других пиесах, особенно в
трагедиях, и Мочалова в «Гваделупском жителе» и преимущественно в «Тоне модного света» нельзя было признать одним и тем же
человеком.
В брошюре «Памятник друзей Н. П. Николеву» два раза упоминается о ненапечатанной
трагедии «Матильда»; вероятно, ее слышал я под названьем «Малек-Адель».] эта
трагедия лучше всех его прежних сочинений и написана с таким огнем, как будто ее писал молодой
человек.
Привыкая ко всем воинским упражнениям, они в то же самое время слушают и нравоучение, которое доказывает им необходимость гражданского порядка и законов; исполняя справедливую волю благоразумных Начальников, сами приобретают нужные для доброго Начальника свойства; переводя Записки Юлия Цесаря, Монтекукулли или Фридриха, переводят они и лучшие места из Расиновых
трагедий, которые раскрывают в душе чувствительность; читая Историю войны, читают Историю и государств и
человека; восхищаясь славою Тюрена, восхищаются и добродетелию Сократа; привыкают к грому страшных орудий смерти и пленяются гармониею нежнейшего Искусства; узнают и быстрые воинские марши, и живописную игру телодвижений, которая, выражая действие музыки, образует приятную наружность
человека.
Надобно признаться, что и мы, молодые
люди, были увлечены таким мнением, а в самом же деле вся эта
трагедия — пустой набор громких фраз и натянутых чувств, часто не имеющих логического смысла.
И из чего этот
человек способен поднять
трагедию!
Но вот что: вы, верно, читали или слышали на театре „Ирода и Мариамну“; прочтите мне из нее некоторые сцены», — и, не дождавшись ответа, он позвонил и приказал вошедшему
человеку собрать экземпляр этой
трагедии из печатных листов, лежавших большим тюком в нижнем ящике того же дивана.
Обманутые все эти
люди, — даже Христос напрасно страдал, отдавая свой дух воображаемому отцу, и напрасно думал, что проявляет его своею жизнью.
Трагедия Голгофы вся была только ошибка: правда была на стороне тех, которые тогда смеялись над ним и желали его смерти, и теперь на стороне тех, которые совершенно равнодушны к тому соответствию с человеческой природой, которое представляет эта выдуманная будто бы история. Кого почитать, кому верить, если вдохновение высших существ только хитро придуманные басни?
— Не пробовал? — Так вот тебе первый дебют! Впрочем, я полагаю, что где дело своего кармана коснется, тут ой-ой! всякий
человек, небойсь, отличным актером вдруг сделается! и в водевиле запоет, и в
трагедии завоет! Так как же, — по рукам?
Прогресс верит в устранимость зла, в победимость страдания и в разрешимость
трагедии в пределах истории силами одного
человека.
Именно эта потенциальная абсолютность человеческого творчества, которая не становится актуальной, и порождает его
трагедию, которой
человек не испытывает, только погружаясь в самодовольство и духовную лень.
Мысль рождается не из пустоты самопорождения, ибо
человек не Бог и ничего сотворить не может, она рефлектируется из массы переживаний, из опыта, который есть отнюдь не свободно полагаемый, но принудительно данный объект мысли [Эту мысль С. Н. Булгаков впоследствии развил в своей работе «
Трагедия философии» (1920–1921), о которой писал в предисловии: «Внутренняя тема ее — общая и с более ранними моими работами (в частности, «Свет невечерний») — о природе отношений между философией и религией, или о религиозно-интуитивных отношенях между философией и религией, или о религиозно-интуитивных основах всякого философствования.
«Чтоб вынести тот крайний пессимизм, отзвуки которого тут и там слышатся в моем «Рождении
трагедии», чтобы прожить одиноким, «без бога и морали», мне пришлось изобрести себе нечто противоположное. Быть может, я лучше всех знаю, почему смеется только
человек: он один страдает так глубоко, что принужден был изобрести смех. Самое несчастное и самое меланхолическое животное, — по справедливости, и самое веселое».
Перед нами вдруг как будто отдернулась какая-то завеса, мир потемнел, и из мрачных, холодных его глубин зазвучал железный голос судьбы. И вот сейчас, кажется, невидимые трагические хоры в мистическом ужасе зачнут свою песню о жалком бессилии и ничтожестве
человека, об его обреченности, о страшных силах, стоящих над жизнью. Но… но
трагедия на Элладе еще не родилась.
Чем более падает господство религий и всякого рода наркотических искусств, тем основательнее
люди обращают внимание на действительное устранение бедствий; правда, это наносит ущерб сочинителям
трагедий, ибо материал для
трагедии все сокращается, так как область неумолимого и неотвратимого рока становится все уже, — и еще вреднее это для священнослужителей»…
В эллинской
трагедии Дионис на деле осуществлял ту однобокую, враждебную жизни теорию искусства, которую в XIX веке воскресил ненавистник живой жизни Шопенгауэр: искусство должно вырывать
человека из бесконечного потока «желания», освобождать от назойливого напора воли и повергать душу в чистое, ничем не нарушимое, безвольное созерцание.
Дионисово вино мы можем здесь понимать в более широком смысле: грозный вихревой экстаз вакханок вызван в
трагедии не «влагою, рожденной виноградом». Тиресий определенно указывает на ту огромную роль, какую играло это дионисово «вино» в душевной жизни нового эллинства: оно было не просто лишнею радостью в жизни
человека, — это необходимо иметь в виду, — оно было основою и предусловием жизни, единственным, что давало силу бессчастному
человеку нести жизнь.
Трагедия постоянно ставит вопрос: откуда зло в мире? И неуверенно отвечает: от самого
человека, от его «гордости», от небрежения божескими законами. Но то и дело сама же опровергает себя. Ни Эдип, ни Филоктет, ни Антигона не заслужили обрушившихся на них бедствий. И повторяется вековечная история библейского Иова.
Человек «ко Вседержителю хотел бы говорить и желал бы состязаться с богом». Ведомая на казнь Антигона спрашивает...
«Разве не представляется необходимым, чтобы
человек этой трагической культуры, для самовоспитания к строгости и ужасу, возжелал нового искусства. искусства метафизического утешения
трагедии?»
Также и
человек в этом мире представлялся автору «Рождения
трагедии» «диссонансом в человеческом образе».
Возможно, что в каждом отдельном случае
трагедия смягчает и разряжает страх и сострадание; тем не менее, в общем они могли бы увеличиваться под действием
трагедии, так что в целом
трагедия делала бы
людей более трусливыми и сантиментальными.
Бог их совсем не нуждается, чтоб ему говорили: «Да, ты существуешь!» Для
людей с таким жизнеотношением вопрос о существовании бога никогда не может стать основным вопросом и
трагедией жизни: назван ли бог
человеком или нет, — он все равно непрерывно живет в душе
человека.
В «Рождении
трагедии» Ницше часто говорит о «метафизическом утешении», которое находит трагический
человек в слиянии с «Первоединым».
Но есть одно, что тесно роднит между собою все такие переживания. Это, как уже было указано, «безумствование», «исхождение из себя», экстаз, соединенный с ощущением огромной полноты и силы жизни. А чем вызван этот экстаз — дело второстепенное. В винном ли опьянении, в безумном ли кружении радетельной пляски, в упоении ли черною скорбью
трагедии, в молитвенном ли самозабвении отрешившегося от мира аскета — везде равно присутствует Дионис, везде равно несет он
человеку таинственное свое вино.
Лучезарный бог счастья и силы вплотную остановился перед Ницше. И яркий солнечный отблеск лег на бледное, трагическое лицо «последнего ученика философа Диониса». Finitur tragoedia! Конец
трагедии! Аполлон несет
человеку правду, которая под самый корень подсекает всякую
трагедию.
На наших глазах один за другим отпадают все признаки, которые делают Диониса именно Дионисом. Вместо безвольного слияния с «Первоединым» Ницше страстно и настойчиво требует теперь от
человека воли, действия, борьбы за свой собственный счет, призывает
людей к «верности земле», чтоб возвращен был земле ее смысл, чтоб
человек гордо нес на земле свою земную голову и делал дело земли. В «Рождении
трагедии» возвратить дионисического
человека к делу земли мог только Аполлон своею «иллюзией».